Неточные совпадения
Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь,
из раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела кровь;
Теперь, как в
доме опустелом,
Всё в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог
весть. Пропал и след.
Поверенный распорядился и насчет постройки
дома: определив, вместе с губернским архитектором, количество нужных материалов, он оставил старосте приказ с открытием весны возить лес и
велел построить сарай для кирпича, так что Обломову оставалось только приехать весной и, благословясь, начать стройку при себе. К тому времени предполагалось собрать оброк и, кроме того, было в виду заложить деревню, следовательно, расходы было
из чего покрыть.
Мальчик с пальчик увидал, что людоед спит, подкрался к нему и вынул у него
из кармана горсть золота, роздал братьям. Потом он потихоньку разул его. Когда он разул его, он надел сам семиверстные сапоги,
велел братьям крепче взяться рука с рукой и держаться за него. И он побежал так скоро, что сейчас же вышел
из леса и нашел
дом.
События в
доме, отвлекая Клима от усвоения школьной науки, не так сильно волновали его, как тревожила гимназия, где он не находил себе достойного места. Он различал в классе три группы: десяток мальчиков, которые и учились и
вели себя образцово; затем злых и неугомонных шалунов, среди них некоторые, как Дронов, учились тоже отлично; третья группа слагалась
из бедненьких, худосочных мальчиков, запуганных и робких,
из неудачников, осмеянных всем классом. Дронов говорил Климу...
Бабушку никто не любил. Клим, видя это, догадался, что он неплохо сделает, показывая, что только он любит одинокую старуху. Он охотно слушал ее рассказы о таинственном
доме. Но в день своего рождения бабушка
повела Клима гулять и в одной
из улиц города, в глубине большого двора, указала ему неуклюжее, серое, ветхое здание в пять окон, разделенных тремя колоннами, с развалившимся крыльцом, с мезонином в два окна.
Дядя Яков действительно
вел себя не совсем обычно. Он не заходил в
дом, здоровался с Климом рассеянно и как с незнакомым; он шагал по двору, как по улице, и, высоко подняв голову, выпятив кадык, украшенный седой щетиной, смотрел в окна глазами чужого. Выходил он
из флигеля почти всегда в полдень, в жаркие часы, возвращался к вечеру, задумчиво склонив голову, сунув руки в карманы толстых брюк цвета верблюжьей шерсти.
Как скоро сержант услышал, что я еду
из Белогорской крепости, то и
повел меня прямо в
дом генерала.
Обошедши все дорожки, осмотрев каждый кустик и цветок, мы вышли опять в аллею и потом в улицу, которая
вела в поле и в сады. Мы пошли по тропинке и потерялись в садах, ничем не огороженных, и рощах. Дорога поднималась заметно в гору. Наконец забрались в чащу одного сада и дошли до какой-то виллы. Мы вошли на террасу и, усталые, сели на каменные лавки.
Из дома вышла мулатка, объявила, что господ ее нет
дома, и по просьбе нашей принесла нам воды.
Когда будете в Маниле,
велите везти себя через Санта-Круц в Мигель: тут река образует островок, один
из тех, которые снятся только во сне да изображаются на картинах; на нем какая-то миньятюрная хижина в кустах; с одной стороны берега смотрятся в реку ряды
домов, лачужек, дач; с другой — зеленеет луг, за ним плантации.
«Да куда-нибудь, хоть налево!» Прямо перед нами был узенький-преузенький переулочек, темный, грязный, откуда, как тараканы
из щели, выходили китайцы, направо большой европейский каменный
дом; настежь отворенные ворота
вели на чистый двор, с деревьями, к широкому чистому крыльцу.
Перед окнами маленького домика пестрел на солнце большой цветник,
из которого
вела дверь во двор, а другая, стеклянная дверь, с большим балконом, вроде веранды, в деревянный жилой
дом.
Поехал и Григорий Иванович в Новоселье и привез
весть, что леса нет, а есть только лесная декорация, так что ни
из господского
дома, ни с большой дороги порубки не бросаются в глаза. Сенатор после раздела, на худой конец, был пять раз в Новоселье, и все оставалось шито и крыто.
При всем том мне было жаль старый каменный
дом, может, оттого, что я в нем встретился в первый раз с деревней; я так любил длинную, тенистую аллею, которая
вела к нему, и одичалый сад возле;
дом разваливался, и
из одной трещины в сенях росла тоненькая, стройная береза.
Дача, занимаемая В., была превосходна. Кабинет, в котором я дожидался, был обширен, высок и au rez-de-chaussee, [в нижнем этаже (фр.).] огромная дверь
вела на террасу и в сад. День был жаркий,
из сада пахло деревьями и цветами, дети играли перед
домом, звонко смеясь. Богатство, довольство, простор, солнце и тень, цветы и зелень… а в тюрьме-то узко, душно, темно. Не знаю, долго ли я сидел, погруженный в горькие мысли, как вдруг камердинер с каким-то странным одушевлением позвал меня с террасы.
В нескольких верстах от Вяземы князя Голицына дожидался васильевский староста, верхом, на опушке леса, и провожал проселком. В селе, у господского
дома, к которому
вела длинная липовая аллея, встречал священник, его жена, причетники, дворовые, несколько крестьян и дурак Пронька, который один чувствовал человеческое достоинство, не снимал засаленной шляпы, улыбался, стоя несколько поодаль, и давал стречка, как только кто-нибудь
из городских хотел подойти к нему.
Восточная Сибирь управляется еще больше спустя рукава. Это уж так далеко, что и
вести едва доходят до Петербурга. В Иркутске генерал-губернатор Броневский любил палить в городе
из пушек, когда «гулял». А другой служил пьяный у себя в
доме обедню в полном облачении и в присутствии архиерея. По крайней мере, шум одного и набожность другого не были так вредны, как осадное положение Пестеля и неусыпная деятельность Капцевича.
— Нет, ни за что не пойду, — сказал я, цепляясь за его сюртук. — Все ненавидят меня, я это знаю, но, ради бога, ты выслушай меня, защити меня или выгони
из дома. Я не могу с ним жить, он всячески старается унизить меня,
велит становиться на колени перед собой, хочет высечь меня. Я не могу этого, я не маленький, я не перенесу этого, я умру, убью себя. Он сказал бабушке, что я негодный; она теперь больна, она умрет от меня, я… с… ним… ради бога, высеки… за… что… му…чат.
Был великий шум и скандал, на двор к нам пришла
из дома Бетленга целая армия мужчин и женщин, ее
вел молодой красивый офицер и, так как братья в момент преступления смирно гуляли по улице, ничего не зная о моем диком озорстве, — дедушка выпорол одного меня, отменно удовлетворив этим всех жителей Бетленгова
дома.
Потолки были везде расписаны пестрыми узорами, и небольшие белые двери всегда блестели, точно они вчера были выкрашены; мягкие тропинки
вели по всему
дому из комнаты в комнату.
Избавившись от дочери, Нагибин
повел жизнь совершенно отшельническую.
Из дому он выходил только ранним утром, чтобы сходить за провизией. Его скупость росла, кажется, по часам. Дело дошло до того, что он перестал покупать провизию в лавках, а заходил в обжорный ряд и там на несколько копеек выторговывал себе печенки, вареную баранью голову или самую дешевую соленую рыбу. Даже торговки
из обжорного ряда удивлялись отчаянной скупости Нагибина и прозвали его кощеем.
Бродячие приживалки, каких много по городам, перелетные птицы, что век свой кочуют, перебегая
из дому в
дом: за больными походить, с детьми поводиться, помочь постряпать, пошить, помыть, сахарку поколоть, — уверяли с клятвами, что про беспутную Даренку они вернехонько всю подноготную знают — ходит-де в черном, а жизнь
ведет пеструю; живет без совести и без стыдения у богатого вдовца в полюбовницах.
— Нет, друг, нет… Уж извини… Этого я сделать никак не могу. Хоть монастырь наш и убогий, а без хлеба без соли
из него не уходят. Обедня на исходе, отпоют, и тотчас за трапезу. Утешай гостя, отец Анатолий, угости хорошенько его, потчуй скудным нашим брашном. Да мне ж надо к господам письмецо написать… Да
вели, отец Анатолий, Софрония-то одеть: свитку бы дали ему чистую, подрясник, рясу, чоботы какие-нибудь. Не годится в господском
доме в таком развращении быть.
— Ах ты, боже мой! — И Лихонин досадливо и нервно почесал себе висок. — Борис же все время
вел себя в высокой степени пошло, грубо и глупо. Что это за такая корпоративная честь, подумаешь? Коллективный уход
из редакций,
из политических собраний,
из публичных
домов. Мы не офицеры, чтобы прикрывать глупость каждого товарища.
Целый день не то что
из дому, к окну близко не подходил Василий Борисыч и жене не
велел подходить… Очень боялся, чтоб грехом не увидала их Манефа… Оттого и в Осиповку ехать заторопился… «Один конец! — подумал он. — Рано ли, поздно ли, надо же будет ответ держать… Была не была! Поедем!» И на другой день, на рассвете, поехали.
Зашабашили к обеду. Алексею не до еды. Пошел было в подклет, где посуду красят, но повернул к лестнице, что
ведет в верхнее жилье
дома, и на нижних ступенях остановился. Ждал он тут с четверть часа, видел, как пробрела поверху через сени матушка Манефа, слышал громкий топот сапогов Патапа Максимыча, заслышал, наконец, голос Фленушки, выходившей
из Настиной светлицы. Уходя, она говорила: «Сейчас приду, Настенька!»
Самого Алексея не было
дома, на пароход уехал, в тот день надо было ему отваливать. Марья Гавриловна, только что
повестили ее про Патапа Максимыча, тотчас вышла к нему
из внутренних горниц.
Середи болот, середи лесов, в сторону от проселка, что
ведет из Комарова в Осиповку, на песчаной горке, что желтеет над маловодной, но омутистой речкой, стоит село Свиблово. Селом только пишется, на самом-то деле «погост» [Населенная местность, где церковь с кладбищем, но
домов, кроме принадлежащих духовенству, нет.].
Пущенные Акулиной
вести дошли до Осиповки. В одном
из мшенников, что целым рядом стояли против
дома Чапурина, точили посуду три токаря, в том числе Алексей. Четвертый колесо вертел.
Выходя
из дому вместе с Иваном Григорьичем, барин
велел подать себе непромокаемое пальто.
Мы с ним
вели знакомство до отъезда моего за границу. Я бывал у него в первое время довольно часто, он меня познакомил со своей первой женой, любил приглашать к себе и
вести дома беседы со множеством анекдотов и случаев
из личных воспоминаний. К его натуре у меня никогда не лежало сердце; но между нами все-таки установился такой тон, который воздерживал от всего слишком неприятного.
Наше свидание с ним произошло в 1867 году в Лондоне. Я списался с ним
из Парижа. Он мне приготовил квартирку в том же
доме, где и сам жил. Тогда он много писал в английских либеральных органах. И в Лондоне он был все такой же, и так же сдержанно касался своей более интимной жизни. Но и там его поведение всего дальше стояло от какого-либо провокаторства. А со мной он
вел только такие разговоры, которые были мне и приятны и полезны как туристу, впервые жившему в Лондоне.
Тот
дом, в котором, казалось мне, мы жили «всегда», был расположен в узком переулке, выбегавшем на небольшую площадь. К ней сходилось несколько улиц; две
из них
вели на кладбища.
Хозяйка встретила мою мать в сенях и ушла с нею в
дом, а отец высадил меня и сестру
из кареты и
повел за руку.
У нас в
доме была огромная зала,
из которой две двери
вели в две небольшие горницы, довольно темные, потому что окна
из них выходили в длинные сени, служившие коридором; в одной
из них помещался буфет, а другая была заперта; она некогда служила рабочим кабинетом покойному отцу моей матери; там были собраны все его вещи: письменный стол, кресло, шкаф с книгами и проч.
Варвара Ивановна на другой день встала ранее обыкновенного. Она не позвала к себе ни мужа, ни сына и страшно волновалась, беспрестанно посматривая на часы. В одиннадцать часов она
велела закладывать для себя карету и к двенадцати выехала
из дома.
— Да что тут за сцены!
Велел тихо-спокойно запрячь карету, объявил рабе божией: «поезжай, мол, матушка, честью, а не поедешь, повезут поневоле», вот и вся недолга. И поедет, как увидит, что с ней не шутки шутят, и с мужем из-за вздоров разъезжаться по пяти раз на год не станет. Тебя же еще будет благодарить и носа с прежними штуками в отцовский
дом, срамница этакая, не покажет. — А Лиза как?
Свой ежедневный режим княгиня также не изменяла для гостей, которые, по большей части соседние помещики и губерские власти, по несколько дней гостили в Шестове,
ведя себя совершенно как
дома, заказывали себе в какое хотели время завтраки (два повара, один переманенный князем
из клуба, а другой старик, еще бывший крепостной, работали, не покладая рук, в обширной образцовой кухне), требовали себе вина той или другой марки
из переполненных княжеских погребов, не мешали хозяевам, а хозяева не мешали им, и обе стороны были чрезвычайно довольных друг другом.
Платов ничего государю не ответил, только свой грабоватый нос в лохматую бурку спустил, а пришел в свою квартиру,
велел денщику подать
из погребца фляжку кавказской водки-кислярки [Кизлярка — виноградная водка
из города Кизляра. (Прим. автора.)], дерябнул хороший стакан, на дорожний складень Богу помолился, буркой укрылся и захрапел так, что во всем
доме англичанам никому спать нельзя было.
У графини в
доме начались исподволь важные перемены; с окон сняли сторы
из равендука и
велели вымыть, замки было велено вычистить кирпичом с квасом (суррогат уксуса); в передней, где ужасно пахло кожей, оттого что четыре лакея шили подтяжки, выставили зимнюю раму.
Жена его находилась вовсе не в таком положении; она лет двадцать
вела маленькую партизанскую войну в стенах
дома, редко делая небольшие вылазки за крестьянскими куриными яйцами и тальками; деятельная перестрелка с горничными, поваром и буфетчиком поддерживала ее в беспрестанно раздраженном состоянии; но к чести ее должно сказать, что душа ее не могла совсем наполниться этими мелочными неприятельскими действиями — и она со слезами на глазах прижала к своему сердцу семнадцатилетнюю Ваву, когда ее привезла двоюродная тетка
из Москвы, где она кончила свое ученье в институте или в пансионе.
Аггея Никитича при этом сильно покоробило: ему мнилось, что откупщица в положенных пани Вибель на прилавок ассигнациях узнала свои ассигнации, причем она, вероятно, с презрением думала о нем; когда же обе дамы, обменявшись искренно-дружескими поцелуями, расстались, а пани, заехав еще в две лавки, —
из которых в одной были ленты хорошие, а в другой тюль, —
велела кучеру ехать к
дому ее, то Аггей Никитич, сидя в санях неподвижно, как монумент, молчал.
Фаэтон между тем быстро подкатил к бульвару Чистые Пруды, и Егор Егорыч крикнул кучеру: «Поезжай по левой стороне!», а
велев свернуть близ почтамта в переулок и остановиться у небольшой церкви Феодора Стратилата, он предложил Сусанне выйти
из экипажа, причем самым почтительнейшим образом высадил ее и попросил следовать за собой внутрь двора, где и находился храм Архангела Гавриила, который действительно своими колоннами, выступами, вазами, стоявшими у подножия верхнего яруса, напоминал скорее башню, чем православную церковь, — на куполе его, впрочем, высился крест; наружные стены храма были покрыты лепными изображениями с таковыми же лепными надписями на славянском языке: с западной стороны, например, под щитом, изображающим благовещение, значилось: «
Дом мой —
дом молитвы»; над дверями храма вокруг спасителева венца виднелось: «Аз есмь путь и истина и живот»; около дверей, ведущих в храм, шли надписи: «Господи, возлюблю благолепие
дому твоего и место селения славы твоея».
Весь
дом состоял
из комнат, очень просторных, деливших его на восемь равных частей.
Из сеней входили в переднюю или лакейскую, там зал, далее гостиная.
Из гостиной дверь
вела в спальню,
из спальни в девичью, с выходом на заднее крыльцо, другая дверь
из гостиной
вела в две боковые комнаты, занятые «благородными», как называла Ираида Степановна своих приживалок. В восьмую комнату дверь была
из лакейской и ее занимал Карп Карпович, крепостной человек Погореловой и ее главный управляющий.
С мельчайшими подробностями рассказал он ей свою жизнь в Москве, свою любовь к Марье Валерьяновне Хвостовой, брат которой служил в военных поселениях графа Аракчеева и пропал без
вести, дуэль с Зыбиным, бегство Хвостовой
из родительского
дома, свой приезд в Петербург и, наконец, роковое сознание участия в братоубийственном деле, охватившее его на Сенатской площади, его бегство и жизнь в полуразрушенной барке.
Вихров, разумеется, очень хорошо понимал, что со стороны высокого мужика было одно только запирательство; но как его было уличить: преступник сам от своих слов отказывался,
из соседей никто против богача ничего не покажет, чиновники тоже не признаются, что брали от него взятки; а потому с сокрушенным сердцем Вихров отпустил его, девку-работницу сдал на поруки хозяевам
дома, а Парфена
велел сотскому и земскому свезти в уездный город, в острог.
Чтение продолжалось. Внимание слушателей росло с каждой главой, и, наконец, когда звероподобный муж, узнав об измене маленькой, худенькой, воздушной жены своей, призывает ее к себе, бьет ее по щеке, и когда она упала, наконец, в обморок,
велит ее вытащить совсем
из дому, вон… — Марьеновский даже привстал.
Вскоре после того Павел сделался болен, и ему не
велели выходить
из дому.
Хозяйство по
дому зимовника
вели жена Василия Степановича и его племянница лет шестнадцати, скромная, малограмотная девушка. Газет и журналов в
доме, конечно, не получалось. Табунщики были калмыки, жившие кругом в своих кибитках, и несколько русских наездников
из казаков.
Его опять повернули в скотники, а на Агафью наложили опалу;
из дома ее не выгнали, но разжаловали
из экономок в швеи и
велели ей вместо чепца носить на голове платок.
Он без шума вышел
из дома,
велел сказать Варваре Павловне, которая еще спала, что он вернется к обеду, и большими шагами направился туда, куда звал его однообразно печальный звон.